[МУЗЫКА] [МУЗЫКА] А вот философ, который немножко недооценен даже сегодня, философ, который несомненно отцом является английской ветви философии культуры — Шефтсбери, который во 2-м десятилетии XVIII века создает, по сути дела, такую матричную теорию объяснения культуры и природы человека для английской традиции. Главная идея Шефтсбери о том, что нужно, наконец, дистанцироваться от мира отвлеченных абстракций, потому что они никогда не будут безобидными, они всегда приводят к религиозному догматизму или к моральному фанатизму и так далее, и так далее. А здесь на полях заметим, что для англичан это была очень болезненная тема. Они пережили первую революцию нового типа в эпоху Кромвеля в XVII веке. К счастью для англичан, она же была и последней. Фактически она была репетицией того, что происходило в XVIII веке с Францией, а в XX — с Россией, отчасти и с Германией. Для англичан это было своего рода такая прививка, которая позволила им всех революционных болезней дальше избежать. Но именно потому, что они сделали вывод определенный из этой эпохи. И они поняли, что процесс становится неуправляемым, если: а) умами начинают править абстракции: религиозные или идейные. Элита превращается в сообщество озлобленных фанатиков, но именно это позволяет еще и народу превратиться в озверевшую толпу, которая легко манипулируется этими абстракциями. Англичане этот комплекс пережили. И, вот, начиная с, условно говоря, 1688-го года, когда был достигнут некий политический компромисс, вот это стремление к блокированию всех абстракций становится обязательным для английской культуры. И это действует. Мы видим, это работает. Весь XVIII век старается понять, а что можно противопоставить агрессивной абстракции и, естественно, фанатизму, который проистекает отсюда. Оказывается, что можно ввести вот такую некую модель, не всегда эмпирически доказуемую, но работающую. Заменить в системе культур, так сказать, образующих сил рациональную абстракцию неким исходным естественным чувством, которое дано самой природой человеку. Оно является конкретным, как всякое чувство, конкретным переживанием, но оно носит характер всеобщности. Вот здесь надо прочувствовать вот эту парадоксальность английской мысли, то есть среди многих эмоций и переживаний есть такая эмоция, которая остается живой и чувственной, но имеет характер всеобщности, который вообще-то свойственен понятию скорее, а не переживанию. Шефтсбери считает, что в основе лежит нравственное чувство, естественное нравственное чувство. Но нас не задевает это словосочетание, тогда как здесь такой легкий оксюморон присутствует. Как бы круглый квадрат. Если это мораль, то этот долг, принцип и идеал, если это чувство, то это переживание, ощущение, восприятие. Ну вот англичане строят свою философию культуры на признание того, что есть чувственно конкретный и в то же время всеобщий. Надо сказать, что Шефтсбери был в известном смысле слова платоником или неоплатоником, то есть он, по сути дела, тонко прочувствовал то, что, вообще-то говоря, уже забыла философия того времени, что платонизм — это вовсе не учение об абстрактных идеях, что идея – это «эйдос», это «лик», «очертание», что она конкретна, индивидуальна, и только продукты ее деятельности в конечном счете могут становиться понятиями и абстракциями. Это надо отдать должное Шефтсбери: вот этот мотив платонизма он прочувствовал. И предлагает нам таким вот «эйдосом» считать заложенные в душе человека моральные чувства. Одним из сильнейших проявлений морального чувства является переживание чувственно-видимого, но пока нам еще логически непонятного проявления добра. То есть добро может переживаться, когда оно явлено, но еще не сформулировано как моральный принцип. Это не что иное, как красота. И это ветка, от которой вырастит вся английская эстетика XVIII века. То есть красота — это не что иное, как интуитивное переживание присутствия добра, не переведенное на язык логики. Это тоже очень важная идея. Последователи Шефтсбери: Хатчесон, которого мы видим; Юм, великий философ, значительный историк и политэконом; знаменитый романист Стерн, и о его вкладе здесь надо несколько слов отдельно сказать. Стерн тоже прочувствовал, что ресурсы вот этого представления о врожденном моральном чувстве очень велики. И он показал, что, в сущности, можно расширить вот это представление даже за границей, собственно, нормативности. По сути дела, в человека встроен некий такой внутренний компас, который, в общем, делает его человеком, а не злобным животным. И Стерн предполагает, что даже не обязательно его описывать как моральное или религиозное чувство. Это может быть именно переживание собственной индивидуальности. Но которое, тем не менее, как это ни парадоксально, не отделяет человека от других, а показывает, что такое быть человеком, быть собой. Герои романов Стерна — это маргинальные довольно чудаки, у которых есть свои увлечения — слово «хобби», кстати, придумал именно Стерн, — конек какой-то. Чудаки, настоящие фрики часто, которые тем не менее, вот как показывает Стерн, являются живыми людьми, которых совсем не обязательно репрессировать с точки зрения норм. На самом деле вот такое расширение, амплификация представлений о природе человека, она делает ее сильнее и богаче. Надо сказать, что как стилист Стерн был также экстравагантен и неожиданен как мыслитель. Его романы написаны так, как никто не писал в XVIII веке. Это поразило современников. И будет поражать XIX и XX век. Джойс в XX веке скажет: «Ну, вот вы спрашиваете, в каком стиле я пишу? Ну это что-то в роде Стерна». Действительно, именно Стерн показал, что, да, можно описывать маргинальные, фрагментированные, несколько иррациональные миры, и тем не менее человек остается человеком, потому что он сохранят вот этот природный стержень «я». Его современник Юм, которого мы только что с вами видели, в каком-то смысле пойдет еще дальше: он скажет, что мы можем демонтировать даже «я». Человек, по сути дела, — это пучок ассоциаций, данных извне, но которые связывает в целое именно сам человек. Для этого не нужно «я», и нужен только некий, в общем, как бы такой диспетчерский центр, который периодически связывает ассоциации в пучок и смотрит, работает связка или не работает. То есть Юму удалось демонтировать вот это представление об агрессивно-диктующемся общем, демонтировать до предела. Есть только квантованный мир каких-то сигналов, который мы сами связываем. Это не значит, что этот мир ложный, иллюзорный. Да нет никакой иллюзии, потому что все, что создаем, создаем мы сами. И значит, культурный мир — это тоже то, что мы создаем. Но это не значит, что они все одинаковые. Есть эффективный, есть неэффективный. Если мы чувствуем опасность какой-то культуры, мы ее демонтируем, потому что имеем на это право: мы же ведь ее и связали в целое. Ну Юм, пожалуй, самый радикальный мыслитель: так далеко по этому пути не шел никто. Адам Смит, который был продолжателем вот этой линии выявления естественного, природного, но имеющего всеобщий характер. Между прочим, его политэкономическая концепция, его идея невидимой руки рынка и многого другого, то есть она сводится к тому, что есть встроенный саморегулятор, который работает в рынке, потому что есть естественная природа, и она, если ее не мешать и не ломать, Она будет лучше, чем абстрактно навязанные догмы или протекционизм какой-то, она будет лучше регулировать это. То есть пресловутая теория Адама Смита, политэкономическая, вписывается именно в философию культуры этой эпохи. Вот еще один мыслитель, менее известный, а для нашего сюжета очень важный, тоже продолжающий эту линию отыскания естественного морального чувства в человеке. Бёрк сделал упор на понимание естественного и даже с оттенком стихийного. Поскольку оно естественное, то история, традиция и постоянная эмпирическая практика она как раз и отрабатывает сама этот идеал. Его не всегда нужно формулировать концептуально. Более того, то, что мы сегодня сформулировали концептуально принадлежит сегодняшнему дню, а то, что стихийно сложилось — это напластование веков. Вот поэтому нужно в первую очередь охранять автоматически стихийно работающую традицию. Бёрк – отец так называемого консерватизма, и политического и культурного. Отец идеологии консерватизма, но уже из сказанного видно, что это не идеология торможения и замораживания. Это идеология сохранения, как раз, живой динамики традиций, которую лучше не ломать, если можно не менять. Лучше не ломать, потому что в ней-то это природно-моральное и спрятано. Бёрк, кстати, был крупным политическим деятелем, знаменитым оратором, парламентским деятелем. Именно поэтому его консервативные идеи быстро стали не только идеями, но и идеологией. Очень уместно будет вспомнить, что Бёрк был первым мыслителем, который провёл культурологический анализ Французской революции. Ни больше ни меньше. Причем он попытался описать эту революцию не как политический, а как культурный феномен еще когда она только начиналась. Именно он сказал, что перед нами явление не политики, а явление культурной революции и, в значительной степени, религиозной. То есть сердцевина Французской революции – это столкновение каких-то религиозных и квазирелигиозных сил, именно так её надо расшифровывать. Именно этим объясняются её вроде бы как неутилитарные вещи, которые быстро стали происходить. Какие-то совершенно фантастические, иррациональные, страшные вещи, но для Бёрка они уже были понятными. Именно поэтому неожиданно высокое французское просвещение вдруг разбудило, во время революции, демонов каких-то, совершенно инфернальных, иррациональных. Для Бёрка это было вполне логично и ожидаемо, потому что сломлена была традиция, то есть идеальный фильтр, который защищает, как атмосфера защищает нас от жёсткого излучения, уж не словами Бёрка скажем, так здесь традиция защищает нас от этих блокированных инфернальных сил. Еще одна тема, которую Бёрк не придумал, правда, но он её возвел на довольно высокий уровень, её потом подхватят немцы, очень существенно. Это различение прекрасного и возвышенного. Это совсем не узкоэстетическая тема, а довольно важная философская. Зачем нужно это различать? Это нужно различать для того, чтобы показать каким образом может реагировать врождённое моральное чувство на разные явления. В одних случаях оно переживает то, что в наш мир вошло добро и мы еще не знаем, какое, но мы его переживаем. Это ощущение красоты. В других случаях мы понимаем, что столкновение добра и зла выбрасывает нас из этого мира в бесконечность. Добро и вообще высшие ценности они, конечно, имеют дело с бесконечным, а вовсе не с конечным, то есть обратный вектор движения. И здесь уже эмоция — не переживание прекрасного, а переживание, может быть, даже священного ужаса перед бесконечностью, которая нам открылась. Но эта же бесконечность говорит нам, что мы не враждебны к бесконечности, что врождённое моральное чувство переживания – это то, что нас не замыкает в себе, а выводит к бесконечному. Этот сюжет оказался функционально очень, такой, насыщенный, и мы к нему вернёмся. Упомянем, что именно Бёрк, видимо, повлиял на Канта и других. Нельзя забыть, что в это же время, во второй половине XVIII века, формируется то, что мы называем гуманитарными науками. Не гуманиора в целом, как было в античности и в ренессансе, а именно науки, то есть сциентистский подход к анализу духовных миров. Это и есть рождение гуманитарных наук. Рождается лингвистика, рождается психология, рождается социология и рождается история как наука, а не как моральная беллетристика, какой она была всё время. И вот английский вклад в это, в эти процессы тоже значим. Здесь есть смысл упомянуть английского историка Гиббона, который первым попытался показать возможность эмпирического подхода к истории как к группе фактов, расположенных во времени. Сама идея такой истории как науки уже встречалась у Вальтера. Уже Вальтер предлагает: а) критиковать источники, б) критиковать мнения об источниках, то есть создавать знания о прошлом на основе системы критических фильтров. Гиббон показывает на практике, как возможно рассмотреть эпоху с точки зрения, взглядом естествоиспытателя, изучающего организм. Его предметом была история поздней Римской империи. Надо сказать, XVIII век очень полюбил, по каким-то причинам, рассматривать эпоху гибели и распада империи, и пытался чему-то научиться на этом материале. Гиббон, в общем, показал, что понять этот сюжет – это значит понять культурное целое римской эпохи. Потому что одни механизмы торможения экономики или политики не объясняют ничего, но культурное целое, в общем, можно описать закономерными движениями к упадку или к возрождению. Он один из первых, в XVIII веке уже это было не так страшно, показал, что фатальную роль сыграло христианство, которое было культурной силой, изнутри взорвавшей Римскую империю, и что это значило не меньше, чем пробуксовка экономических механизмов. Вот, собственно, на этом мы разговор об английской линии можем закончить и впереди длинный и сложный сюжет и разговор о немецкой философии культуры. [ЗВУК] [ЗВУК] [ЗВУК] [ЗВУК]